Бабушка всю жизнь, сколько я её помню, что-то новое изучала. И в книжных новинках разбиралась и в политике ориентировалась, а после восьмидесяти даже интернет освоила.
В этой главе она рассказывает, откуда у неё взялась эта тяга к познанию.
Обычно мама была на работе в две смены, а отец и в три смены. И бывало так, что совпадали вечером смены отца и матери. И мне вечером приходилось оставаться одной. Правда, днем я почти всегда была у тети Нюры с двоюродным братом Михаилом и двумя сестрами. Общалась и играла, и меня и кормили там, конечно, и все. А вечером меня все-таки отправляли домой.
Почему? Потому что родители мои придут домой уже после двенадцати, а тетушка с нами со всеми провозится весь день, ей-то тоже уже хочется отдохнуть, поспать. Это большая работа – возиться с ребятишками. Муж у неё тоже шахтер, еще и приготовить надо, и постирать, и прибрать. Поэтому меня часов в восемь-девять отправляли домой, и я должна была лечь спать.
Я закрывалась, уже сама умела закрываться на ключ. На ключ я закрывалась так: становилась на стул и закрывала верхний ключ, точнее крючок, а внизу я доставала и так закрывала. На два крючка закрывала, чтоб основательнее было. А мои родители приходили и умели открывать.
Во-первых, перед дверью были еще маленькие сени и там крылечко, а под крыльцом – такая металлическая полоска. Вот эту полоску брали, дверь немножко приоткрывали, она становилась слабее, и просунут полоску, вверх ударят – крючок соскочит. Вот такая система была закрывания-открывания дверей.
Но мне все равно было страшно, помню, как было страшно. Особенно, когда проходил поезд. Он не так часто проходил, этот поезд ходил только к шахте, чтоб погрузить уголь и везти на станцию. Но когда он шел груженый углем, то даже домик наш немножко дрожал, потому что слишком близко стоял от железной дорогой, и, самое главное, что поезд шёл как раз под горой, на которой стоял наш дом. Окна от этого дребезжали очень сильно. И когда дребезжали окна, мне было очень страшно. Я бежала тогда на кровать родителей и укрывалась там одеялом с головой.
А однажды днем, когда окна так задрожали, я подошла к окну и думаю: почему же они так дрожат, так дребезжат сильно? Я надавила на стекло, оно перестало дребезжать. То есть то окно, на которое я надавила, оно не дребезжало. И я подумала, что надо бы, чтобы оно не дребезжало, а то оно меня очень сильно пугает. Я пошла в кухню, поискала щепочек, принесла, и попыталась засунуть в щелочку между окном и рамой, чтобы окно не дребезжало, но у меня не получилось, конечно. Не сумела я этого сделать, так щепочки и остались.
А вечером я уже почти спала, и вдруг услышала разговор родителей. Мама говорит: «Подойди-ка сюда, подойди, посмотри». Отец подошел. Она говорит: «Смотри, что это Валентина делала». Они увидели. Отец тоже удивился, говорит: «Подумай-ка, такая маленькая, а сообразила». Я впервые это слово услышала – «сообразила». А мама, смеясь, говорит: «Она-то сообразила, а ты то до сих пор не сообразил, окна дребезжат». А он говорит: «Да, я думал, к осени замазкой замажем и перестанут дребезжать».
И вот это первое «сообразила» меня даже как-то немножко мучило: «Почему я соображаю?». Вот, например, что-то там закатилось под кровать, и не могу достать. Пошла, палку взяла и вытащила. Меня стала донимать эта мысль. А как это я вдруг? Почему это вдруг? Как так случилось, что я сообразила, что нужно пойти взять палку? Вот, как это случается? Я это хорошо помню. Мне лет пять было, а меня вот это уже начинало занимать: как же работает наш мозг или там что-то. Я ведь и не совсем понимала, что такое мозг.
Или, например, эти злополучные два крючка. Я всё время ставила стул, чтобы и закрыть, и открыть. Когда кто-нибудь приходил, например, тетя Нюра, или ребятишки, или мама с папой, и стучали, говорили, что это мы, я подтаскивала стул – а иногда он так и стоял там – забиралась и открывала. Но однажды на стуле что-то лежало тяжелое, а мне надо было открыть, и я покрутилась-покрутилась и увидела палку. И я взяла и толкнула палкой этот крючок, и он соскочил. Дверь открылась. А я не понимаю: как это я додумалась палкой поднять крючок? Конечно, в это время дети многое уже умеют. Но то, что я умела или не умела, меня не смущало. А меня смущало, когда я что-то вдруг могла сделать не так, как я обычно делала, а по-другому. Вот это меня очень озадачивало и интриговало.
Родители иногда задерживались на работе – они всё учились до бесконечности. Поэтому даже когда у них не было вечерней смены, часто их не бывало дома. Отец ведь ушел на производство – ему было двадцать лет, даже не было еще двадцати лет – абсолютно безграмотным парнем из деревни. Мама была грамотная, потому что отец её (то есть, мой дед), когда уезжал в Томск лечиться – откуда он не вернулся, «сгинул», как говорила бабушка – уходя, много говорил раз бабушке: «Мария, учи девок, учи при первой же возможности». Ну, а как учить? Школы в деревне не было, и девок особо и не учили.
Но потом, когда установилась уже Советская власть, прислали учительницу в деревню. Ну, человек пятнадцать набралось учеников всех возрастов, от десяти до пятнадцати лет. Кто-то уже немножко грамоту знал, кто-то где-то учился – много же было всяких переселенцев, а кто-то совсем был безграмотный. Родители нехотя пускали детей в школу – потому что работа была дома сельскохозяйственная. Вот учительница и учила индивидуально практически. В классе бывало иногда десять-пятнадцать человек, а иногда восемь, а иногда пять, когда как.
Мама моя посещала все уроки, но учительница то занималась с теми, кто ни а, ни б: одних грамоте учила, других читать, третьих складывать, умножать и делить. И мама рассказывала, что она успевала везде нос сунуть: и тех послушать, и с теми поработать. И вскоре она освоила и грамоту, и счёт – то есть, овладела всеми теми премудростями, которым должна была их научить эта учительница. И учительница сказала моей бабушке, что девочка очень способная, а сейчас в городах открываются училища, которые из грамотных девушек готовят учителей для начальной школы, потому что учителей не хватает, и вам надо послать туда девочку учиться. «А я с ней позанимаюсь», – говорила учительница, «Подготовлю, чтоб она не была отстающей». Но где там? Куда отпускать? Для этого надо как-то нарядить девочку, одеть, обуть, да и помогать потом нужно. Куда там, бабушка, конечно, не потянула бы.
А в это время прислали к ним в деревню нового лесничего. У него в лесу был хороший дом. Приехала жена с ребенком, и понадобилась няня для ребенка. Лесник обратился к священнику в той деревне, нет ли какой-нибудь девочки смышленой, которая могла бы помогать возиться с ребенком за какую-то там плату. А так как священник всех знал в деревне, а мама ещё у него пела в хоре, поэтому он порекомендовал, мол, обратитесь к Марье Петровне, может, она свою младшую дочь и отдаст вам».
Ну конечно, бабушка согласилась, как же. Во-первых, там она будет накормлена и напоена, как бы лишний рот с рук долой. Во-вторых, еще и какая-то плата будет, поэтому ни о каком продолжении учебы не было разговора, и мама пошла – как она говорила позднее – в домработницы, потому что работала она там не только нянькой. Всё, говорит, делала: и убирала, и стирала. Но она увидела там быт другой, иной, чем у неё был. Это был дом интеллигентных людей, и она многое оттуда потом переняла и перенесла потом в свой дом – дом, где жила семья рабочих. От нечего делать лесничиха ее учила французскому языку, и что меня страшно удивило позднее уже – я тоже в университете учила французский – мать всего-то пару десятков фраз выучила, но помнила их потом до конца жизни и очень хорошо произносила.
Так вот, мама на производство уже пошла грамотная, а отец – совершенно безграмотный. И мама рассказывала, что, когда они в начале в Прокопьевске работали, было очень тяжело. Он работал в шахте, причем на самой-самой такой простой работе. Говорили, чуть ли не какой-то пыленос. Что это такое, я не знаю. Была ли такая должность, или это была шутка такая. А мама работала на поверхности, на стройке. Говорит, натаскаешься там этих кирпичей, глины, намесишь-намесишь, устанешь, пока там вымоешься, придешь, ужин приготовишь какой-никакой, поедим, а спать хочется, и спит.
А отец еще и на курсы идёт ликбеза. Но он не все там понимал сразу, не все усваивал. Придет, а она говорит: «Я сплю уже!» Понятно, устала, молодая еще совсем была – семнадцать-восемндадцать лет. А он её будит: «Ну, какая это буква, а сколько это будет, а как написать эту цифру, а как сложить это в столбик?» Конечно, счет он знал, все христианские дети считать умели, но как записать этот счет, и как складывать его, – этому он учился. До конца учился, все время учился. И поэтому, когда мы уже в Осинниках жили, он к этому времени хорошую школу прошел шахтерскую, и был уже хорошим шахтером, забойщиком был, хорошие деньги зарабатывал, но учиться продолжал. Всегда, вот какие бы курсы ни организовали, обязательно пойдет. И политграмоте учился, и по угольному, горному делу. И лекцию какую-то там привезли и читать будут. И кино никогда не пропускал. А в кино всегда меня с собой брал.
Помню первую игрушку, которую мне купила мама. Ведь не покупали их не потому, что денег не было. Просто не привозили игрушки эти. Что-то отец иногда делал сам для меня. Михаил, братишка мой, был мастер на все руки, он какие-то игрушки мастерил. Но, вот, мама мне купила гуттаперчевую куколку. Совсем маленькую голышку. У ней руки крутились туда-сюда. И лебедя, красивого лебедя. И вот, чтоб мне не было скучно, когда мама уходила надолго, она возьмет, нальет тазик воды, на стол в кухне поставит и лебедя туда пустит плавать, или щепку туда положит какую-нибудь, и на неё эту голышку посадит. И вот я гоняю этого лебедя по воде туда-сюда, слежу за голышкой, как она плавает. Вот, собственно, все мои игрушки были.
Еще была одна книжка, валялась она в доме, ну, не то что бы валялась, была одна книжка. Одна-единственная, отцовская, по политзанятиям, на такой вощеной бумаге. Обложки у нее уже не было, зато было много картинок. Но картинки были такие… Или рабочие со знаменами идут, или рабочие в цехах работают, или кто-то с трибуны выступает. И одна была картинка очень страшная: повешенные негры с высунутыми языками. Картинка была такая страшная! Я знала где она, ведь часто эту книжку листала. Больше-то мне было нечего делать, когда я была одна. Игр особо не было, игрушек тоже. Я уже знала, где эта картинка, и поэтому я пальчиками несколько страниц сразу подцепляла и переворачивала так, чтобы ту картинку не увидеть.
Иногда приходили к моему отцу друзья вечером, такие же молодые рабочие. Приходили, чтобы позаниматься своим горным делом, разобраться в каком-нибудь уроке. Мама обычно варила картошку в мундирах, заваривала морковный чай. Хлеба, конечно, не было, да никто и не стал бы брать, потому что карточная система была, карточки у каждого свои. И после такого немудреного ужина они садились заниматься за стол, который прям был за стенкой от моей кровати. Вот стенка на кухню, а за стенкой прям стоял вот этот стол. Там, вокруг него садились молодые парни и начинали разбирать свои угольные дела. Ну, мне это было не очень интересно, я немножко слушала, а потом засыпала.
Но иногда они читали книжки. И первое мое знакомство с художественной литературой началось через чтение вот этих рабочих, в частности, моего отца. Он уже читал, был более грамотный, чем они. Более-менее терпимо даже читал, правда, тоже иногда по слогам, отдельным словом. Но все равно, прочел по слогам, а потом – целое предложение. То есть, очень хорошо для меня, всё понятно, за стеной всё было слышно.
И вот, читали они как-то «Кавказского пленника» Льва Николаевича Толстого. Я слушала, затаив дыхание, особенно там, где с этой девочкой были дела. Ну, когда там Жилин и Костылин побежали, это несколько вечеров они читали, долго, почитают-почитают и устанут, а я жду-не дождусь, когда будет следующий раз. Что-то мне кого-то там было жалко, и я так плакала, но, чтобы меня не слышали. Затыкала рот одеялом, чтобы не слышал никто. А мама в это время уже все дела на кухне сделала, мужчин покормила, чаем напоила, и уже скорее спать, и вдруг что-то заподозрила, заметила, что я всхлипываю. Подошла ко мне, а я вся в слезах. Она вышла и говорит: «Хватит-хватит, у ребенка уже истерика». Ну, все собрались быстренько и ушли, но это я запомнила. Такое сильное впечатление на меня произвело это толстовское произведение! Вот такое было первое мое знакомство с великой русской классикой.
Ну, вот так жили. Мама тоже учиться пошла, в техникум торговый. Ну, и у неё хорошо всё получалось, и, в конечном итоге, она этот торговый техникум закончила.
В городе Осинники мы не так долго жили. Чуть больше двух лет, но почему-то этот период своей жизни я очень хорошо запомнила, мне кажется, что я чуть ли не по дням могу рассказать очень много о себе, о своих родителях, о тех людях, которые рядом с нами жили, я помню буквально то, что не должна помнить, разговоры взрослых… Почему так вдруг все это осталось в моей памяти?! Кажется, я даже запахи помню, какие окружали меня. Вероятно, очень резкая смена жизни: то, как я жила у бабушки, у дяди Николая в деревне, и как я теперь жила в городе.
Там я окружена была таким вниманием и заботой повседневной, можно сказать, ежеминутной, ежесекундной… Никогда не оставалась одна, постоянно была под присмотром не только взрослых, но даже и детей, а здесь я была полностью свободна, абсолютно, и целыми днями, как мне казалось, я была одна. Одна, в пустой комнате, и не только днем, но и даже поздно вечером и ночью, и мне было очень страшно. И вот это моё новое состояние, это одиночество, заняло мой ум, тем, что меня окружает. И этот страх заставил меня острее воспринимать окружающий мир. Поэтому, должно быть, я так много запомнила с того момента.
Ну, конечно, я не была круглые сутки одна. Рядом за стеной жила семья моей тетушки, я часто бывала с ними, большую часть дня на самом деле. Но те часы, когда я оставалась одна, мне казались бесконечными, длинными. И я переживала постоянно какое-то состояние страха, а чего боялась – сама не знала. Ничего конкретно не боялась, а просто боялась, вот был страх и всё! Особенно вечером, когда мама и папа работали во вторую смену, тётушка меня приводила и говорила «укладывайся спать». Я закрывала дверь, пыталась спать, но не всегда это у меня получалось, и я постоянно боялась.
Вот мама как-то пыталась снять с меня этот страх, говорила, что бояться ничего не нужно, что ничего нет такого, о чем в сказках рассказывают: никаких чертей, ведьм и нечистой силы нет. Моя мама в общем-то была довольно верующим человеком, конечно, не как это сейчас говорят, воцерковленным что ли, тогда и слова такого не было, это же слово теперешних лет. А когда шла мимо церкви, то она заходила, могла и свечу поставить и помолиться. Выходит, она, верующий человек, привила у меня первые, так сказать, зачатки неверия в какие-то потусторонние силы. Вообще ни во что, ни в чёрта, и в бога. В общем, заложила в меня основу материалистического мировоззрения и атеизма.
Тетушкины слова, а у нее был достаточно образный язык, и она выговаривала всегда четко кому-то что-то или о ком-то, говорила например: «Аа, да у него душу черт еще при рождении уволок» или «да хосподи, что с ним считаться, душу дьяволу продал». Вот мама говорила, никакого черта нет, да и души нет, говорила она, и отец убеждал тоже их, что ее нет, и мама пересказывал немудреные слова деда, о том, почему души нет у человека, мол, вот он, как фельдшер, хорошо знал строение человеческого организма. Там в человеке же все пригнано, один какой-то орган к другому, и никаких там пространств для души нет. Ну никаких! Мол, даже если душа просто дух и воздух – и то, какое-то местечко внутри человека, а такого местечка внутри человека абсолютно нет. И вот это пыталась внушить мне моя мама.